Тамчинский дацан, вот уже более двух столетий продолжает интересовать пытливые умы путешественников, притягивая своим неразгаданным величием…

Первые упоминания о буддизме в донесениях русских служилых людей датированы 1647 годом. В путевом дневнике Николая Спафария отмечено, что ему встречались «юрты лабины » между р.Хилок и Селенгинским острогом. Упоминание относится к 70-м гг. XVII в. Двигаясь широким фронтом, уже в 30-х гг. XVIII века новая религия распространилась на территории Прибайкалья и Забайкалья.
В письмах казачьего десятника Константина Москвитина есть следующие строки: «А у Турокая князя юрты войлочные, пущены барахатом лазоревым; а в юртах подзоры камка на золоте. А кому они молятца и то… писано всякими розными красками по листовому золоту, а лица писаны по листовому золоту человеческие, а подписи писаны по тому же золоту против лиц на другой стороне, а почему золото навожено и то неведомо. А иные у них болваны серебряные воляные в поларшина золочены и те их болваны и писаные лица ставлены по их вере в мечетях войлочных и книги у них по их вере есть, а писаны по бумаге, а бумага такова ж, как и русская. А молятца они мунгалы князь Турокай табунан и люди его перед теми своими болваны и написанными лицами на коленях стоя и по книгам своим говорят своим языком и обеих рук упирают пальцами себя в лоб и падают перед ними в землю и вставая опять говорят по книгам, а перед болванов они и написанных лиц в кое время они им молятца ставят чаши с горячим угольем, а на уголье кладут ладан росный».
По описанию академика П.С. Палласа, посетившего дацан в 1772 г., комплекс состоял из главного двухэтажного и 4-х малых храмов. Паллас отмечал, что архитектура Гусиноозерского дацана «во вкусе большого храма на Чикое (т. е. Цонгольского), но по величине он приблизительно равен лишь находящимся там малым храмам и имеет примерно размеры квадрата со сторонами в 5 саженей». В домиках и юртах дацана проживало в то время свыше 80 лам.
В период между 1790 и 1820 годами произошла замена старого здания храма на новое, более крупное. Так, А. Мартос, посетивший дацан в декабре 1823 г., сообщает: «При Гусином озере всех кумирен одиннадцать; десять расположены в квадрате одна от другой в одинаковом расстоянии, главная в центре». В 1848 г было уже 16 малых храмов (сумэ), некоторые с четырьмя, другие с восемью стенами.
В 1858 г. дацану было разрешено строительство нового каменного главного храма, которое в том же году и началось. По сведениям Б. Барадийна «мастера были местные, буряты, под руководством русского мастера Воронина, мещанина г. Селенгинска». Строительство храма в основном было завершено к 1870 г. Вслед за главным постепенно были заменены новыми зданиями и остальные храмы.
Окунемся в атмосферу тех лет, когда, дата строительства Гусиноозерского дацана и стала отправной точкой истории распространения буддизма в Забайкалье, когда в 1741 году Российское правительство признало официальный статус буддийской религии…
Посещение селенгинского ламаистского монастыря. / Д. Кеннан // Кеннан, Д. Сибирь и ссылка. Путевые заметки (1885 — 1886 г. г. ). — СПб.-1999. — Т.2. — С.48-73.
Все оставшееся время нашего пребывания в Иркутске мы в основном употребили на приготовления к предпринимавшемуся нами путешествию в малоизвестные районы Забайкалья. Мы ожидали, что оно будет очень трудным. Район, который мы предполагали исследовать, был более дикий и пустынный, чем какая-либо другая уже знакомая нам часть Сибири, исключая Алтай; рудники, которые мы собирались осмотреть, были разбросаны по труднопроходимой гористой местности площадью в тысячи квадратных миль, лежащей между истоками Амура и монгольской границей; большинство этих рудников находилось в стороне от почтовых трактов и не были занесены на карту; мы предвидели, что нам очень трудно будет получить разрешения на их посещения, но что еще труднее добраться до них; и наконец, мы собирались проникнуть в эту забайкальскую глушь в начале полярной зимы, когда к тем тяготам, с которыми мы были уже знакомы, добавятся еще бури и метели. Ввиду того, что незадолго до нашей поездки Забайкальская область была отторгнута от Восточно-Сибирского генерал-губернаторства и присоединена к Амурскому, мы не смогли получить в Иркутске каких-либо заверений относительно того, что нам дадут разрешение на посещение рудников. На мой вопрос по этому поводу граф Игнатьев и исполняющий должность губернатора г-н Петров сказали только: «Наши полномочия не распространялись на Забайкалье; за разрешением на посещение рудников вам придется обратиться к генерал-губернатору Корфу или губернатору Барабашу»
Поскольку оба эти чиновника находились в то время в Хабаровске, в низовье Амура, почти в 1500 милях от рудников и в 2000 миль от Иркутска, надежда получить у них разрешение не казалась нам очень радужной. Мы тем не менее решили отправиться в путь без разрешения, надеясь избежать серьезных трудностей и положившись на удачу и собственные силы. Однако вместо того, чтобы ехать прямо к рудникам, мы приняли решение свернуть от Верхнеудинска к югу с тем, чтобы посетить Кяхту, монгольский приграничный город Маймачен и большой буддийский ламаистский монастырь на Гусином озере. Мы устали от тюрем и ссыльной системы; нам хотелось позабыть на время о людских страданиях, и мне казалось, что мы лучше перенесем увиденное на рудниках, если отвлечемся немного и попутешествуем, как говорят дети, «просто так». К тому же я стремился ближе познакомиться с искаженной формой буддизма, именуемого ламаизмом, который господствует в Забайкалье и воплощен там в своеобразных монастырских храмах, известных среди русских как дацаны. В Иркутске нам описывали Гусиноозерский монастырь как один из самых примечательных и значительных из этих храмов по той причине, что он был резиденцией Хамбы Ламы, или Великого Ламы Восточной Сибири. Он находился всего лишь в тридцати верстах от поселка Селенгинск, через который мы непременно должны были проследовать на пути в Кяхту; посетить монастырь не составляло большого труда, и поэтому мы избрали его нашей первой целью.
Из Иркутска в Забайкалье можно добраться двумя путями. Первый — самый прямой — идет около сорока миль вдоль реки Ангары; до озера Байкал, из которого она берет начало, и затем через это озеро в деревню Боярская. Второй — более длинный — ведет в Боярскую по живописной «висячей» дороге, которая тянется высоко над водой по склонам и уступам окрестных гор; проложенная с большим инженерным искусством, она строго огибает южную границу озера. Конечно же, мы бы предпочли маршрут «вокруг озера» ввиду его живописности, если бы он был доступен; однако в результате недавних разливов вблизи юго-западной оконечности озера было смыто несколько мостов, и поэтому на время дорога была закрыта. Таким образом, нам не оставалось ничего другого, как переправиться через озеро на пароходе.
Ввиду приближения зимы мы решили оставить наш тяжелый тарантас в Иркутске, с тем чтобы потом продать его, и, пока не выпадет снег, намеревались продолжить путешествие на обычных колесных повозках, перекладывая багаж из одной в другую на каждой почтовой станции. В Сибири это называется ездой на перекладных, и более утомительного, изнурительного и изматывающего способа передвижения нигде не существует. Если бы мы могли себе представить хотя бы одну десятую часть мучений, которые нам предстояло вынести во время путешествия по Забайкалью на перекладных, мы бы никогда не совершили роковую ошибку, оставив наш вместительный и сравнительно удобный тарантас в Иркутске.
В четверг, 24 сентября, мы велели заложить лошадей, разместили наш багаж в небольшой повозке без рессор, которую нам прислали с почтовой станции, устроились кое-как среди груды, образованной мехами и сумками, мешками с хлебом, чайными коробками, валенками и фотографическим аппаратом, попрощались с лейтенантом Шютце, г-ном Буковским и Жаном, которые собрались во дворе, чтобы проводить нас, и под размеренное позвякивание двух или трех бубенчиков, подвешенных к дуге коренника, выехали наконец из города и направились вдоль правого берега Ангары к озеру Байкал, к ламаистскому Гусиноозерскому монастырю, в Кяхту, и к каторжным рудникам.
Стояла теплая, солнечная погода; воздух был напоен ароматами ранней осени, и листва, хотя и была подернута морозцем, еще не опала с деревьев. Кое-где в укромных местах оставались цветы; время от времени над дорогой неторопливо пролетали желтые бабочки. Крестьяне уже собрали урожай, сложили в последний раз сено в копны, а во дворах многих деревенских домов мы видели разложенные на просушку листья табака и пеньку.
Примерно на полпути между Иркутском и первой почтовой станцией нам повстречалась повозка, запряженная четверкой лошадей и похожая на фургон бродячего зверинца или крытую клетку для диких животных. Я спросил у ямщика, что это, и он отвечал, что это, наверное, откуда-то с Амура везут для показа в Иркутске сибирского тигра. Нам показалось, что живой тигр, пойманный в Сибири, достоин внимания, и, велев ямщику остановиться и обождать нас, мы побежали назад и спросили у хозяина тигра, не откроет ли он клетку и не покажет ли нам животное. Тот добродушно улыбнулся и, когда мы приблизились к клетке, раздвинул широкие, тонкие доски за которыми скрывались железные прутья. Мы услышали глухое, злобное рычание, и, не успели отпрянуть, как огромный коричнево-желтый зверь с черными полосами на шкуре с такой яростью и бешенством бросился на хрупкую решетку, что клетка едва не повалилась набок, и на какое-то мгновенье нам почудилось, будто в нашу сторону летит трехсотфунтовый метательный снаряд из катапульты. Между тем решетка, сделанная из прутьев толщиной в полдюйма, оказалась крепче и прочнее, чем казалась, и хотя она погнулась немного, но удар выдержала. Хозяин тигра просунул сквозь решетку длинный железный прут и тыкал им в зверя, пока тот не улегся в углу клетки, злобно и свирепо рыча, словно взбесившаяся кошка. Я не смог узнать, каковы вес и размеры животного, однако мне показалось, что это превосходный экземпляр, такой же большой, как те, что мне приходилось видеть раньше. Русские крестьяне поймали его в долине Амура, в одном из немногих мест на свете, где тропический тигр встречается с северным оленем.
От Иркутска до озера Байкал всего сорок миль; а поскольку дорога вдоль Ангары была ровной и в хорошем состоянии, мы ехали довольно быстро. Чем дальше мы продвигались на восток, тем выше и живописнее становились берега реки. У последней станции они приобрели почти гористый характер и узкая, извилистая дорога, сделанная руками человека, шла по одному из склонов образованного им глубокого ущелья на высоте пятидесяти—шестидесяти футов над уровнем воды, временами на целые мили обрамленная весьма прочным защитным ограждением.
С наступлением темноты над ущельем стал опускаться холодный густой туман с озера; он то закрывал от взора все, кроме небольшого отрезка дороги, будто повисшего в мглистом воздухе, то растворялся, и в разрывах его проступали неясные очертания темных, скалистых гор на том берегу, казавшихся непомерно огромными. Озеро Байкал находится более чем на 400 футов выше Иркутска, и Ангара, которая несет его воды в Северный Ледовитый океан, спускается на эти 400 футов на расстоянии 40 миль, так что ее течение здесь очень быстрое и в некоторых местах его скорость достигает 12 или 15 миль в час. Между городом и озером постоянно снуют пароходы; направляясь вверх по течению, они преодолевают путь за шесть-восемь часов, тогда как возвращаются обратно примерно за два. У истоков, где течение наиболее быстрое, река никогда полностью не замерзает, а возле Иркутска она, случается, не покрывается льдом до января, хотя в декабре термометр часто показывает до сорока градусов ниже нуля. Ангара — река своеобразная и необыкновенная во всех отношениях. Рождается она не из ручейка, а у самых истоков имеет милю в ширину и несется подобно потоку воды, приводящему в движение мельничное колесо. Хотя вода в ней ледяная даже в самую жаркую летнюю пору, она из всех сибирских рек замерзает последней. Смельчак, рискнувший окунуться в ней в августе, промерзает до костей, а в самый холодный декабрьский день от нее идет пар, будто вода в ней кипит. И наконец, она выходит из берегов не весной, как это происходит обыкновенно с другими реками, а в начале зимы, когда все остальные реки скованы льдом.
Мы достигли берега Байкала у деревни Лиственничная в четверг, около девяти часов вечера. С озера дул сырой, пронизывающий ветер, и в комнате, похожей на камеру, которую нам отвели в небольшой бревенчатой гостинице напротив пристани, было так холодно, что мы прямо в шапках, сапогах и тяжелых овчинных тулупах тотчас же повалились на кровать. Слова «повалились на кровать» следует, конечно же, понимать фигурально. На самом деле мы просто улеглись на полу. Во всем Забайкалье мы не видели ни одной кровати, и большую часть времени с 1 октября по 20 марта я спал в одежде.
В пятницу пароход отплывал лишь во второй половине дня, и у нас было достаточно времени, чтобы осмотреть и зарисовать озерный порт Лиственничная. Это была небольшая деревушка, состоявшая, может, из сотни неприметных изб, разбросанных вдоль единственной улицы, которая тянулась то поднимаясь, то опускаясь на расстоянии мили или двух между грядой высоких лесистых холмов и водой. Единственной гаванью тут служил небольшой, отгороженный от озера невысоким молом залив, в котором мирно стоял на якоре колесный пароход «Платон». Дул легкий северо-восточный ветерок, и голубая вода озера покрывалась едва заметной рябью; вдалеке можно было увидеть длинную цепь покрытых снегом забайкальских вершин. Меня несколько удивило то, что озеро такое узкое. Хотя длина его достигает почти 400 миль, ширина его в районе Лиственничной — всего 20 миль, а средняя ширина не более 30 миль. Поэтому с причала противоположный берег виден довольно отчетливо; а поскольку он очень высокий и гористый, взглядом можно охватить отрезок в 60—70 миль.
В пятницу почти все утро Фрост рисовал в деревне и на берегу озера, а я, прогулявшись вдоль берега, возвратился в гостиницу и сел писать письма. Примерно в половине одиннадцатого вошел Фрост и сообщил, что приближается пароход «Бурят» с почтой из Иркутска, а «Платон» пришвартовался к пристани, и что пришло время подняться на борт. Мы спустились к пристани, заняли единственную на пароходе каюту первого класса, перенесли в нее багаж, а потом еще часа полтора дожидались почты с «Бурята». Наконец ее принесли, и «Платон», дав задний ход, обогнул мол и поплыл по озеру.
Пассажиров было не более двадцати—тридцати, и большинство из них, кажется, путешествовали третьим классом на палубе. Меня заинтересовали лишь трое или четверо китайских торговцев в характерных национальных одеждах, изъяснявшихся на забавном русско-китайском наречии. Они везли в Кяхту что-то около тысячи фунтов целебных оленьих рогов.
По мере того как мы медленно двигались в северном направлении, восточный берег озера становился ниже, менее гористым и менее живописным, и прежде чем стемнело, высокие снежные вершины, которые мы видели из Лиственничной, растаяли в темноте позади нас. Мы прибыли к Боярской около шести часов вечера, однако, к нашему величайшему огорчению, к берегу пристать не смогли. С озера дул сильный ветер, было очень темно, а волна была такая высокая, что капитан не смог подойти к незащищенной пристани. Он сделал три безуспешных попытки, а потом вышел в озеро и бросил якорь. Мы провели весьма беспокойную ночь на узких скамейках в нашей каюте, напоминавшей тюремную камеру, в то время как маленький пароходик раскачивался на волнах, и были безмерно рады, когда, наконец, наступило утро и «Платон» смог подойти к причалу. Но мы не знали, что припасло для нас Забайкалье. Не пройдет и двух суток, как мы будем мечтать о том, чтобы вновь оказаться на борту нашего парохода, и будем почитать верхом роскоши нашу похожую на камеру каюту.
На берег мы сошли, разумеется, не позавтракав; день выдался пасмурным и холодным; дул пронизывающий северо-восточный ветер; в Боярской, жалкой деревушке, гостиницы не имелось, в холодном, грязном помещении почтовой станции было полно людей, которые спали на скамейках или же устроились прямо на грязном дощатом полу; лошадей, чтобы выбраться из этого места, не оказалось, и в целом перспектива была безрадостная. Мы посинели от холода и до смерти проголодались, прежде чем нашли крышу над головой. В конце концов, возле пристани нам удалось нанять крестьянина с «вольными» лошадьми; в его деревянной лачуге мы выпили чаю, съели немного хлеба и, взгромоздив наш багаж в маленькую безрессорную телегу и устроившись поверх него, выехали в направлении Селенгинска.
На плохой, неровной дороге восточносибирская телега, подобная той, что воспроизведена на иллюстрации, менее чем за сутки просто вытрясет из человека душу. Мы не проехали и шестидесяти миль по Забайкалью, а я уже был так изнурен, что с трудом мог сидеть; шея и спина мои болели так сильно и я сделался столь чувствительным к тряске, что каждый толчок был для меня подобен удару дубинкой. Я пытался удерживаться на руках, чтобы тем самым ослабить силу толчков, однако руки мои скоро ослабели, и, когда в субботу, в половине одиннадцатого вечера, мы прибыли на станцию Ильинская, мне было так плохо, как не было еще ни разу с тех пор, как мы перебрались через Уральские горы. Выпив чаю и поев немного хлеба, — это было все, что нам удалось добыть, — мы тотчас же отправились спать; Фрост лег на пол возле печки, а я устроился на деревянной скамейке у окна. После продолжительной борьбы с паразитами мною наконец овладела дремота. Однако почти тотчас же я был разбужен. Прибыл унтер-офицер, путешествующий по казенной подорожной. Зажгли свечи; унтер-офицер расхаживал взад-вперед по комнате, громко разговаривая со станционным смотрителем о состоянии дорог, и, разумеется о сне не могло быть и речи. Через полчаса он отправился дальше на свежих лошадях, свечи снова потушили, и мы расположились поудобнее, намереваясь заснуть. Через двадцать минут прибыла почта из Иркутска. Еще час, пока разгружали двенадцать телег, перекладывали мешки с почтой и меняли около тридцати лошадей, стоял гвалт. Дверь то и дело открывалась, в сильно натопленное помещение врывался холодный воздух, и нас то бросало в жар, то бил озноб. Около половины второго почта наконец отправилась в дальнейший путь, крики и перезвон бубенчиков стихли вдали, свечи погасили, и снова наступила тишина. Не успели мы закрыть глаза, как дверь широко раскрылась, в комнату кто-то вошел и, неуверенно ступая в темноте, громко позвал станционного смотрителя. Как выяснилось, это были муж с женой и маленький ребенок, у которого был круп. Женщина соорудила для ребенка кровать из двух стульев, а потом вместе с мужем села пить чай. Шипение самовара, звон посуды, громкий разговор и крупозный кашель ребенка не давали нам заснуть до четырех часов утра, пока эта компания тоже не уехала, и свечи в который раз погасили. Однако к тому времени моим положением воспользовались все имевшиеся в доме клопы, и, чтобы спастись от них, я улегся на пол рядом с Фростом. Некоторое время было тихо, и я даже умудрился немного соснуть, однако в половине пятого от дверей опять потянуло холодным воздухом, и в комнату ступили два солидных купца, направлявшихся с низовьев Амура в Иркутск. Они велели подать самовар, закурили и до половины шестого обсуждали способы золотодобычи, а затем, поскольку не было лошадей, принялись разглагольствовать о том, что хорошо бы и вздремнуть. Они уже решили было, что можно ненадолго прилечь, как на дворе раздался перезвон бубенчиков, известивший о прибытии очередного гостя, и в комнату вошел седобородый старик с ружьем. Куда он направлялся, я так и не узнал, но когда он велел подать самовар и завел оживленный разговор с двумя купцами о мукомольных мельницах, я со стоном сказал Фросту: «Я больше не могу. Я и минуты не спал, меня замучили клопы, я простыл из-за этой проклятой двери, которая то и дело открывается, и ощущаю острую боль в одном легком, а потому встаю и иду пить чай». Уже рассвело. Седобородый старик с ружьем пригласил нас к самовару и сказал, что видел нас на пароходе. Мы поговорили о только что открытых в Монголии золотых россыпях, известных под названием «Китайская Калифорния»*, привлекших внимание сибиряков, и под влиянием интересной беседы и горячего чая я начал чувствовать себя не столь несчастным и подавленным.
В воскресенье, около половины одиннадцатого утра, мы наконец получили лошадей, уложили наш багаж в другую грубую телегу с низкими бортами и продолжили наше путешествие. Ночь выдалась холодная, и сразу за деревней трава оказалась покрыта инеем, но по мере того, как солнце поднималось все выше и выше, становилось теплее, и к полудню мы ехали уже без шуб. Приблизительно в десяти верстах от Ильинской дорога повернула в южном направлении и потянулась вдоль левого берега реки Селенги по живописной долине. На крутом утесе, который виден справа, плотной стеной стояли светло-желтые березы, изредка перемежаемые темно-красными тополями; слева, вдалеке, более высокие горы, хотя и не растворялись в листве деревьев,
Купались в нежнейшей сиреневой дымке,
Где воздух соткал затененные складки,
В то время как на переднем плане, между утесом и горами, лежала широкая спокойная река, похожая на горное озеро, в прозрачных водах которой отражались купы деревьев, покрытых разноцветной листвой, и мягкие очертания лесистых островов. Долина Селенги, между Ильинской и Верхнеудинском, показалась мне теплее и плодороднее, чем другие ранее виденные нами места Забайкалья. Воздух весь уже был напоен сладким осенним запахом, напоминающим спелый пепин; склоны холмов были все еще покрыты цветами, среди которых я разглядел астры, незабудки и великолепные, лимонного цвета, альпийские маки; на примыкающих к реке и аккуратно огороженных лугах стояли стога; а разбросанные по долине избы и надворные постройки бурят сообщали пейзажу знакомый обжитой вид.
Если бы мы себя хорошо чувствовали и располагали удобным экипажем, то наслаждались бы этой частью путешествия; однако из-за недосыпания, недоедания и постоянной тряски мы не способны были вообще чем-либо наслаждаться. В воскресенье днем мы миновали на расстоянии двух-трех миль Верхнеудинск и около семи часов вечера прибыли в Мухинское, следующую станцию на кяхтинской дороге. Фрост чувствовал себя довольно бодро, мое же состояние было весьма скверным; болело одно легкое, буквально раскалывалась голова, ощущался упадок сил, а пульс был такой слабый, что едва прощупывался. Я чувствовал, что не вытерплю больше, и, хотя в этот день мы проделали всего тридцать три мили, мы решили остановиться на ночлег. Ничего, кроме хлеба, мы в Забайкалье еще не ели, однако в Мухинском жена станционного смотрителя подала нам хороший ужин, состоявший из мяса с картошкой и яиц. Это вкупе с несколькими часами беспокойного сна, отвоеванными под утро у блох и клопов, позволило нам настолько восстановить силы, что в понедельник мы преодолели семьдесят миль и незадолго до полуночи прибыли в поселок Селенгинск, близ которого находится Гусиноозерский ламаистский монастырь.
На полу из неструганых досок холодной и грязной почтовой станции Селенгинска мы провели еще одну ужасную ночь. К этому времени я уже был так истощен, что, невзирая на клопов и шум, который производили приезжающие и отъезжающие путешественники, на несколько часов забылся тяжелым сном. Когда же на рассвете я проснулся, то не смог открыть один глаз, а лицо мое было так искусано клопами, что мне было неловко идти с визитом к властям или даже показаться на улице. В конце концов холодные примочки несколько уменьшили раздражение на лице, и часов в десять я отправился на поиски начальника полиции, бурята Мунку Хайнуева, рекомендованного нам как хорошего переводчика с русского и своего человека в монастыре, который мы хотели посетить. Я застал Хайнуева в конторе исправника, где он, по-видимому, получал какие-то распоряжения от помощника исправника. Это был высокий, атлетического сложения бурят лет шестидесяти, с круглой головой, коротко остриженными седыми волосами, густыми щетинистыми усами, маленькими полузакрытыми, как у монгола, глазами и резкими чертами смуглого и довольно неприятного лица. На нем был длинный, свободного покроя бурятский халат из какого-то грубого сероватого материала, подпоясанный кушаком, с подвернутыми и обшитыми шелком рукавами. Голову его, вернее часть головы, прикрывала своеобразная монгольская шапка из войлока, имевшая форму глубокого противня и лихо сдвинутая набок. Его портрет на странице 65 воспроизведен с фотографии и дал бы хорошее представление о нем как о человеке, если бы лицо на нем было несколько суровее, грубее и более злым.
Я представился помощнику исправника, показал мои рекомендательные письма и изложил суть дела. «Это Мунку Хайнуев, — сказал помощник, указывая на бурята, — он может, если захочет, проводить вас в монастырь».
Я еще внимательнее посмотрел на круглоголового начальника полиции, вгляделся в его злое лицо, и мне стало ясно, что он выпил; тем не менее он прекрасно владел собой, а его строгая рассудительность, с какой он невозмутимо выманил у меня шесть или восемь рублей, чтобы сделать необходимые распоряжения насчет лошадей, вызвала у меня искреннее восхищение. За его услуги как переводчика и за тройку лошадей я заплатил ему семнадцать рублей, что превышало его месячное жалованье. Деньги, однако, были вложены удачно, поскольку развлечений он нам в тот день доставил гораздо больше, чем на семнадцать рублей.
Спустя примерно час после того, как я возвратился на почтовую станцию, во двор въехал Хайнуев в своеобразной примитивной двуколке, которую называют сидейкой. Сам он так преобразился, что его было не узнать. На нем был длинный, свободный ярко-синий халат с водяными разводами, подпоясанный алым кушаком и голубым шелковым платком, ниспадавший до пят поверх башмаков из грубой воловьей кожи. Ярко-красная войлочная шапка, похожая на сковороду, удерживалась на большой круглой голове с помощью цветных тесемок, которые завязывались под подбородком, а с шапки свешивались две длинные узкие ленты из небесно-голубого шелка. Судя по всему, он выпил еще шесть или восемь рюмок и пребывал в отличном расположении духа. Рассудительность уступила место нелепой игривости, свойственной людям этого возраста; он походил на опьяненного победой татарского борца, вырядившегося в праздничный наряд деревенской девушки. В жизни мне еще не приходилось видеть такого необыкновенного начальника полиции, и я не мог не подумать о том, какой же прием окажет его светлость Великий Лама такому переводчику.
Скоро явился оборванный бурятский мальчик, которого Хайнуев нанял в качестве переводчика, и привел с собой трех бурятских лошадей с лохматыми гривами и старую видавшую виды повозку, которая никак не могла вместить всех нас. Я спросил у Хайнуева, нужно ли нам взять с собой какую-нибудь еду, и он отвечал, что не нужно — нас накормят в монастыре. «Но, — прибавил он, ухмыляясь и плутовато поглядывая на нас, — если у вас найдется что-нибудь горячительное, то прихватите его; горячительное всегда пригодится».
Уложив в повозку одеяла, овчинные тулупы, мешок с хлебом и мою самую большую фляжку, мы с Фростом сели сзади, вытянув ноги, а Хайнуев, весивший, по меньшей мере двести фунтов, опустился на наши ноги. Удобств никто из нас не испытывал, однако мы с Фростом и не ожидали, что нам будет удобно в восточносибирской повозке, а Хайнуев был столь возбужден и опьянен утренними событиями и пребывал в таком ехаltе состоянии духа, что некоторые физические неудобства никак не повлияли на него. Он говорил без умолку; однако, заметив спустя какое-то время, что мы более расположены слушать, чем говорить, и вообразив, будто наше молчание объясняется уважением к его высокому положению, он дружески и весьма снисходительно сказал мне: «Забудьте, что я начальник полиции; вы можете обращаться со мной так, будто я самый обыкновенный человек».
Я поблагодарил его за то, что он великодушно позволил нам чувствовать себя непринужденно в его августейшем присутствии, а он снова понес всякую чепуху, демонстрируя нам, как изящно он может сбросить мантию грозного и могущественного начальника полиции и снизойти до общения с малозначительными людьми.
Проехав около пяти верст, мы остановились ненадолго, чтобы переменить положение, и Хайнуев решил, что пришло время отведать «горячительного». Я протянул ему свою фляжку, и он, вылив немного водки в ладонь и плеснув по капле во все четыре стороны света, совершив тем самым возлияние своим богам, выпил затем две полные кружки, вытер свои усы краем шелкового халата и заметил с невозмутимой наглостью: «Простая кабачная!» Я не мог вспомнить, как сказать по-русски, что «дареному коню в зубы не смотрят», но посоветовал ему не отравлять себя второй кружкой, раз первая показалась ему «простой кабачной». Между тем я обратил внимание, что, как ни плох был напиток, он не расточал его больше на своих северных, южных, западных и восточных богов. Крепчайший напиток подействовал на него не так сильно, как я ожидал, однако самоуверенности и бесцеремонности ему явно прибавил. Он чуть не до смерти напугал нашего несчастного кучера, дико закричав: «Ябо! Ябо!» («Быстрее! Быстрее!»), а когда тот не смог заставить лошадей скакать быстрее, Хайнуев с яростью набросился на него и, схватив за горло, стал душить, а затем, оставив бедного кучера, который весь трясся от страха, повернулся к нам с самодовольной улыбкой на злом обветренном лице, будто говоря: «Вот как я это делаю! Видели, какой страх я внушаю». Он очень сурово глядел на каждого бурята, который нам попадался навстречу, точно в каждом подозревал вора, властно и повелительно покрикивал на большинство из них, приветствовал китайцев зычным «Хау!», демонстрируя свое знакомство с иностранными наречиями и обычаями, и, наконец, когда нам повстречалась живописно одетая и довольно симпатичная бурятка, направлявшаяся в город верхом, он заставил ее спешиться, привязать лошадь к дереву, и все это затем, чтобы он смог поцеловать ее. Женщину этот необыкновенный спектакль, казалось, смутил, а отчасти и развеселил, Хайнуев же, сняв свою красную, похожую на сковороду шапку с длинными голубыми лентами, поцеловал ее с «показной серьезностью» и нелепым подобием величавой учтивости, а затем, не сделав ни малейшего усилия, чтобы помочь ей взобраться в седло, с торжествующей самодовольной улыбкой обернулся в нашу сторону, будто хотел сказать: «Ну, что вы думаете об этом? Вот я каков! А вот вы не можете заставить хорошенькую женщину сойти с лошади только для того, чтобы поцеловать вас». Он, казалось, думал, что мы с завистью смотрим на все, что он делает, и чем больше воображал себе, что он предстает перед нами в выгодном свете, тем чаще он требовал «горячительного». В конце концов я стал беспокоиться, что, прежде чем мы доберемся до монастыря, он будет совершенно неспособен для какой-либо услуги, требующей здравомыслия и такта, и что Великий Лама, увидев, в каком он находится состоянии, велит окунуть его в озеро. Но плохо я знал селенгинского начальника полиции.
Дорога, по которой мы ехали из Селенгинска в монастырь, тянулась в северо-западном направлении по бесплодной каменистой равнине между двумя грядами невысоких коричневатых холмов, и местность вдоль нее казалась мне однообразной и неинтересной. Я так и не увидел ничего сколько-нибудь примечательного, пока мы не добрались до вершины высокого гребня, находившегося на расстоянии примерно двадцати верст от Селенгинска, и не взглянули вниз, туда, где находилось Гусиное озеро. Между нами и грядой синих гор на северо-западе лежала узкая полоска спокойной воды, ограниченная слева покрытой травой степью и простиравшаяся направо до тех пор, пока выступавший склон горы позволял следить за ней. Берега озера были низкими и голыми, лишь кое-где они были покрыты травой, пожелтевшей от заморозков или засухи; деревья росли только на высоких склонах далеких гор, а в целом местность казалась лишенной своеобразия и унылой и напоминала степи верхнего Иртыша. На другом берегу озера, возле его западной оконечности, издали мы могли только разглядеть большое белое здание, вокруг которого раскинулась довольно большая бурятская деревня, состоящая из разбросанных там и сям деревянных изб. Это и был Гусиноозерский ламаистский монастырь.
При виде священного здания Хайнуев, бывший уже к десяти часам утра навеселе да и после того не раз еще прикладывавшийся к фляжке с «горячительным», сделался заметно трезвее и серьезнее; а когда спустя полчаса мы перебрались через глубокий ручей близ западного берега озера, он сошел с повозки и попросил нас обождать, пока он искупается в холодной воде. Минут через пять он вернулся совершенно трезвым и, снова напустив на себя строгий, важный вид, каковой отличал его как русского чиновника, начал предупреждать нас о том, что к Великому Ламе следует обращаться с глубочайшим уважением. Он, по-видимому, опасался, что мы как христиане и чужеземцы посчитаем Хамбу Ламу просто поклоняющимся идолам дикарем и не будем относиться к нему с должной почтительностью и любезностью. Я сказал ему на это, что нам уже приходилось встречаться с духовными властями высшего ранга и что мы прекрасно знаем, как вести себя в их присутствии. Успокоившись на этот счет, Хайнуев принялся обсуждать возможное отношение к нам Великого Ламы и заявления, которые должны быть сделаны этому высокому сановнику на наш счет.
—Чем вы гордитесь? — недолго поразмыслив, спросил он вдруг.
С таким же успехом он мог бы спросить: «Что придает вам силу?» или «Что вас вдохновляет?» Я никак не ответил.
—Как вас называют в дополнение имени? — повторил он, изменив вопрос. — Какой у вас чин?
—В нашей стране нет чинов, — сказал Фрост. — Мы просто американские граждане и представляем самих себя.
—Вы, значит, не дворяне?
—Нет.
—И титулов у вас нет?
—Нет и титулов.
—И вы не состоите на службе у вашего правительства?
—Нет.
—Тогда с какой целью вы путешествуете по Сибири?
—Просто ради собственного удовольствия.
—Тогда вы, должно быть, богаты?
—Нет, мы не богаты.
Хайнуев был разочарован. Он не мог стяжать себе славу, представив Великому Ламе двух ничего не значащих иностранцев, не имеющих ни чина, ни титула, ни положения в обществе и являющихся, по их собственному признанию, бедными и даже путешествующих не по поручению своего правительства.
—Ладно, — сказал он, подумав немного, — когда Великий Лама спросит вас, кто вы такие и что вас привело в Сибирь, вы можете говорить что угодно, но я ему переведу, что вы большие чиновники, — посланники, если не послы, направленные правительством великой американской — вы, кажется, сказали, республики? — правительством великой американской республики обследовать Сибирь и доложить об этом и что, вполне возможно, что ваше правительство решит купить Сибирь у нашего государя.
— Хорошо, — рассмеявшись, сказал я, — мне все равно, как вы переведете то, что я буду говорить Великому Ламе, только не думайте, что я стану помогать вам, если у вас возникнут неприятности.
На лице Хайнуева снова на минуту возникло уже знакомое нам самодовольное и «озорное» выражение выпившего человека, и по всему было видно, что этот взрослый баловень с наслаждением предвкушает ту минуту, когда можно будет выдать Великому Ламе двух ничего не значащих иностранных путешественников за «больших чиновников» и посланников, если не послов «великой американской республики».
Когда мы въехали в небольшую деревушку, состоявшую из почерневших изб, окружавших ламаистский монастырь, Хайнуев сделался необычайно серьезным; снял свою красную шапку с голубыми лентами и принял покорный, почти умиротворенный вид. Со стороны можно было бы предположить, что его поведение выражает глубокое почтение к этому святому месту, однако на самом деле это было не что иное, как обязательная прелюдия к небольшой комедии, которую он намеревался разыграть. Даже монахам, встречавшимся нам на улице, Хайнуев хотел показать, что он, большой селенгинский начальник полиции, не позволяет себе улыбаться, разговаривать или находиться в головном уборе в присутствии двух высокопоставленных представителей великой американской республики.
Мы направились прямо к дому Великого Ламы, перед которым нас встретили четыре или пять бритоголовых буддийских прислужников в длинных коричневых рясах, подпоясанных темными кушаками. Хайнуев, все еще с обнаженной головой, выскочил из повозки, с преувеличенной предупредительностью помог сойти мне, поддерживая меня на ступеньках столь бережно и любезно, будто всякое неловкое движение с моей стороны могло обернуться по меньшей мере национальным бедствием. Каждое его движение, казалось, говорило бурятским монахам и прислужникам: «Этот человек с искусанным клопами лицом, в мятой рубашке и кургузом пиджаке не производит особого впечатления, но это высокопоставленный чиновник, правда переодетый. Видите, как я вынужден возиться с ним? Мне бы стоило жизни надеть шапку, прежде чем он соблаговолит приказать это».
Дом Великого Ламы представлял собой непримечательное, но довольно большое одноэтажное строение, главная часть которого была разделена на две половины центральным залом. Нас привели в ледяную приемную, убранство которой составляли сибирский ковер с индийским рисунком, низкая кушетка, покрытая голубым рейсом, и несколько массивных русских столов со стульями. На стенах висели печатные картины, изображавшие различные священные храмы Монголии и Тибета, писанные местными художниками портреты видных лам и святых в натуральную величину, грубо раскрашенные литографии с изображением Александра II и Александра III, а также небольшая, размером с открытку, фотография германского императора Вильгельма.
Скоро вошел Хайнуев и тихо уселся на стуле возле двери, словно только что наказанный школьник. Он ничем не напоминал того подвыпившего, развеселого, самоуверенного татарского борца, который заставил сойти с коня бурятку, чтобы поцеловать ее. Следствием увлечения «горячительным» был тяжелый, мутный взор, однако держался он отлично. С нами он не осмеливался заговорить, пока к нему не обращались, но и тогда его голос был тихим и почтительным. Время от времени, когда в комнате не было никого из прислужников в коричневых рясах, он вдруг сбрасывал маску напускной серьезности, на лице его появлялась плутоватая усмешка, и, многозначительно поднося руку ко рту и подмигивая мне, он как бы говорил: «Я только делаю вид, что я глупый. Неплохо бы сейчас капельку «горячительного»».
Все прислужники говорили, если они вообще говорили, полушепотом, как будто в доме был покойник или будто Великий Лама почивал, и ненароком разбудить его значило совершить нечто ужасное. В комнате, в которую нас сначала провели, было сыро, точно в погребе, и скоро нас стало трясти от холода. Заметив, что мы замерзли, Хайнуев учтиво предложил нам перейти в комнату с другой стороны зала, выходившую на юг и немного обогревавшуюся солнцем. Это помещение было более скромным, обставлено некрашеной мебелью, однако светлее и удобнее, чем приемная.
Мы дожидались Великого Ламу по меньшей мере с полчаса. По прошествии этого времени Хайнуев, который то и дело отправлялся на разведку, вбежал в комнату, проговорив: «Идет!» Через минуту дверь отворилась, мы поспешно вскочили со своих мест, и в комнату вошел Великий Лама. На нем было яркое, роскошное одеяние, состоявшее из великолепного длинного шелкового халата оранжевого цвета с золотой ниткой, обшитого пурпурным бархатом и отделанного на запястьях ярко-синим атласом, отчего обшлаги казались широкими. Поверх этого замечательного халата был наброшен ярко-красный шелковый шарф в ярд шириной и пяти ярдов длины, ниспадающий мягкими складками с левого плеча и собранный у пояса. Голову его украшала высокая остроконечная войлочная шапка без полей оранжевого цвета, удлиненные края которой опускались на плечи, подобно русскому башлыку, и были шиты плотной золотой ниткой. К шнуру вокруг пояса был подвешен большой плоский, похожий на сшитую из материи бутылку, бархатный мешочек фиолетового цвета, с причудливо выделанной бронзовой пробкой. Каждая деталь его одежды была изготовлена из лучшего материала, в целом же халат и шапка, темно-синяя отделка, красный шарф и фиолетовый мешочек производили ослепительное впечатление. Обладатель этого богатого церковного одеяния был бурят лет шестидесяти, среднего роста, державшийся прямо, с безбородым, несколько морщинистым, но энергичным и добрым лицом. Он являл собою скорее тип северного монгола, чем китайца, и производил впечатление человека с некоторым образованием и знаниями о мире. Он приветствовал нас непринужденно и без тени смущения и, когда все сели, стал с безучастным выражением лица слушать бесхитростный и вместе с тем весьма приукрашенный рассказ, в который Хайнуев облек мое скромное повествование о нас, наших планах и целях приезда в монастырь. Мне неизвестно, поверил ли он всему этому, но последующие события и высказывания в мой адрес в Селенгинске после нашего возвращения из Кяхты склонили меня к мысли, что дипломатия Хайнуева — если не употребить более грубого слова — увенчалась успехом. Сообразительный переводчик, конечно же, справился со своей ролью блестяще, и у него даже хватило хладнокровия сообщить Великому Ламе, якобы с моих слов, что иркутский губернатор Петров настоятельно рекомендовал его (Хайнуева) мне как знающего и надежного человека и что именно по просьбе губернатора он сопровождал нас в монастырь. Скромный, просительный тон, каким он передал мое невинное заявление о том, что губернатор Петров направил насчет нас телеграмму властям в Забайкалье, дает основание причислить плутоватого селенгинского начальника полиции к наиболее выдающимся актерам.
После того как мы выпили чаю, приготовленного по-русски, в самоваре, я спросил у Хамбы Ламы, позволят ли нам осмотреть монастырь. Он на это отвечал, что как только узнал — разумеется, от Хайнуева — о прибытии столь высоких гостей, то сразу же распорядился, чтобы отслужили краткий благодарственный молебен, для того чтобы мы смогли бы его увидеть. Он выразил сожаление, что не сможет сам принять участие в службе по причине недавно перенесенной болезни, однако с нами отправится Хайнуев, который проследит за тем, чтобы нас усадили. После этого мы распрощались, низко поклонившись друг другу, Великий Лама удалился в свои покои, а Хайнуев, Фрост и я отправились в храм.
Восточносибирский ламаистский монастырь — это всегда, строго говоря, монашеское учреждение. Он находится в каком-нибудь безлюдном краю, насколько возможно далеко от деревни или другого поселения, и состоит обыкновенно из храма, или места отправления культов, и 50—150 бревенчатых домов, предназначенных для проживания лам, учеников и прислужников, а также для временного размещения странников, в больших количествах приходящих в монастырь в определенные праздничные дни. Во время нашего посещения три четверти домов Гусиноозерского монастыря оказались пустыми. Дацан, или собственно храм, стоял посреди большого, поросшего травой участка земли, огороженного высоким дощатым забором. В плане он был почти квадратным, однако спереди несколько напоминал трехэтажную пирамиду. Похоже, он был сложен из кирпича, крытого белой штукатуркой, а по карнизу и под портиком тянулся мелкий красно-черный орнамент. Представление о его общих очертаниях дает рисунок, который сделан по фотографии.
Войдя в здание через портик на первом этаже, мы очутились в просторной, но довольно плохо освещенной зале, размеры которой я определил в 80 на 65 футов. Потолок поддерживали круглые колонны, драпированные ярко-красной материей; стены были увешаны картинами с изображениями святых мест, портретами святых и ярким убранством из гирлянд, а вокруг во множестве висели разноцветные стяги, ленты и великолепные восточные фонари. Храм был так переполнен разного рода любопытными предметами, что нельзя было ни ограничить свои наблюдения порядком их расположения, ни запомнить хотя бы половину вещей, на которых останавливался глаз; но их общий эффект был поразителен даже для человека, знакомого с интерьером греко-романских католических соборов. На меня украшения произвели большое впечатление своим богатством и изяществом как цвета, так и формы. В дальнем конце храма, против дверей, находилась отделанная тонкой резьбой ширма, или перегородка, перед которой, на равном расстоянии друг от друга, стояли три высоких стула, или трона. Эти троны, покрытые шелком цвета старого золота, с уложенными на них желтыми подушками, предназначались для Великого Ламы, Шеретуи, или главного ламы дацана, и его помощника. Трон Великого Ламы был пуст, а два других, когда мы вошли в храм, были заняты. Перед этими тронами двумя параллельными рядами на длинных, высоких диванах, убранных подушками и желтым войлоком, сидели лицом друг к другу, поджав под себя ноги, семнадцать лам. В проходе, который образовывали диваны, против каждого из лам, стоял небольшой красный столик, на котором лежали два-три музыкальных инструмента. Все ламы были одинаково одеты в оранжевые шелковые халаты, красные шелковые шарфы и желтые, в форме шлема, шапки, отделанные красной материей. При входе с двух сторон стояли огромные барабаны — размером напоминавшие бочонок, — а находившиеся неподалеку от нас двое лам держали в руках железные трубы не менее восьми футов длиной и десяти дюймов в диаметре на конце, Оба барабана и трубы покоились на деревянных подставках. В центральном проходе, между двух рядов лам, для нас поставили стулья, которые мы заняли.
Сцена, с которой началась служба, была намного более необычной и впечатляющей, чем я ожидал. Полумрак храма, высокие желтые троны с восседающими на них сановниками, богатство и изобилие украшений, огромные барабаны, исполинские трубы, хмурая толпа учеников и прислужников в темных халатах в одном конце залы и два сверкающих ряда лам в оранжевых и малиновых одеяниях в другом — все это составило картину, необыкновенное и первозданное великолепие которой превосходило все, чему я был свидетелем ранее. Когда мы заняли свои места, наступила глубокая тишина. Спустя минуту Шеретуи тряхнул маленькой круглой трещоткой, и в ответ тотчас же раздался ужасный музыкальный грохот, производимый бренчанием тарелок, глухими ударами огромных барабанов, звяканьем колокольчиков, стоном раковин, гудением рожков, мелодичным перезвоном треугольников и хриплым ревом исполинских железных труб. Мелодии не было, не было и музыки, а был просто невообразимый грохот инструментов. Продолжался он с минуту, затем, когда все неожиданно прекратилось, семнадцать лам глубокими низкими голосами затянули какую-то своеобразную дикую и унылую песнь. Пели они дружно, темп был выдержан, и конец каждой строчки или строфы отмечался стуком тарелок и ударами огромных барабанов. Это песнопение продолжалось три-четыре минуты, а потом было прервано другим оркестровым шумом, от которого стены Иерихона рухнули бы без вмешательства сверхъестественных сил.
Мне никогда прежде не приходилось слышать такого дьявольского смешения звуков. Песнопение, прерываемое время от времени суматошной игрой двадцати или тридцати различных инструментов, и составило «благодарственный» молебен, продолжавшийся около пятнадцати минут. Это было интересно, но продолжалось довольно долго.
Затем, сопровождаемые Шеретуи и Хайнуевым, мы с Фростом обошли храм. За решетчатой перегородкой находились три огромных идола в сидячей позе буддистов, и перед каждым из них стояли горящие тонкие восковые свечи, фарфоровые блюда с рисом, пшеницей и просом, бумажные цветы, ароматические свечи и бронзовые чаши с освященной водой. Вдоль стен в этой части храма тянулись книжные шкафы со стеклянными дверцами, в которых находились тысячи небольших фигурок, известных в христианском мире как «идолы» и называемых бурятами бурханами. Я не смог выяснить, зачем нужно было хранить такое количество этих фигурок в монастыре и для какой цели они служили. Они являли собою практически бесконечное разнообразие типов и лиц; многие из них явно что-то символизировали, и все, похоже, отображали канонизированных святых или потусторонних духов. Как сообщил мне Хайнуев, эти бурханы, или идолы, занимают в ламаистской системе верований такое же место, что и образы святых в русской системе. Однако по внешнему виду многих идолов из монастырской коллекции я пришел к заключению, что бурхан может выражать как добро, так и зло. Слово «бурхан» уже давно употребляется во всей Монголии для обозначения святого или сверхъестественного существа. Д-р Эрман полагает, что «монгольский бурхан идентичен индийскому будде». В Гусиноозерском ламаистском монастыре бурханы стояли на полках так тесно, как только возможно было, и, по-видимому, никто не пытался расположить их в каком-нибудь порядке. По высоте они разнились от двух дюймов до фута и в основном были медными, бронзовыми или каменными. В углу кумирни, или комнаты идолов, стояло молитвенное колесо, состоявшее из большого цилиндра, установленного на вертикальной оси, и предназначавшееся для того, чтобы заполнять его молитвами или религиозными посвящениями. Я не видел, чтобы им пользовались, однако в Ононском ламаистском монастыре, в котором мы побывали спустя несколько недель, мы увидели огромное молитвенное колесо, находившееся в отдельном здании и бывшее в постоянном употреблении.
Из кумирни мы поднялись на верхние этажи храма, где было еще больше бурханов, а также обширное собрание любопытных монгольских и тибетских книг. Мы бы, впрочем, никогда и не подумали, что это книги, если бы нам об этом не сказали. Это были прямоугольные листы тонкой китайской бумаги двенадцати — четырнадцати дюймов длины и четырех дюймов ширины, зажатые между двумя дощечками или кусками клееного картона и перехваченные шелковыми тесемками кипы бумаг, перевязанные ярко-красной лентой. Тексты располагались только на одной стороне листа вертикальными колонками. В нескольких осмотренных мною томах были сделаны попытки разукрасить заглавные буквы красными и желтыми чернилами или краской, однако работа эта была исполнена грубо и неумело.
Из главного монастырского храма мы проследовали в находившуюся рядом с ним небольшую молельню, чтобы взглянуть на большой образ Майдеры, одного из наиболее почитаемых бурханов в ламаистском пантеоне. Это была искусно вырезанная из дерева огромная человеческая фигура в сидячем положении, богато разукрашенная и убранная золотом. Высоту ее я определил в тридцать пят футов. Она находилась в центре довольно узкой, куполообразной молельни, увешанной стягами, лентами и фонарями, и действительно выглядела весьма впечатляюще. На покрытом шелковой драпировкой алтаре, располагавшемся против идола, горели тонкие восковые свечи и курился фимиам и тут же находились подношения в виде цветов, сделанных из затвердевшего масла или воска, и множество бронзовых и фарфоровых чаш, наполненных просом, рисом, пшеницей, растительным маслом, медом или освященной водой. Некоторые из этих чаш не были закрыты, так что можно было рассмотреть, чем они наполнены, тогда как другие были прикрыты салфетками из красного, голубого или желтого шелка. Здесь, так же как и в главном храме, полумрак расцвечивался ослепительными красками украшений и драпировок и великолепными оранжевыми и малиновыми одеяниями прислуживавших лам.
Из молельни Майдеры нас провели в находившееся поблизости третье здание, где мы оказались рядом со священным белым слоном. Белый слон всегда ассоциировался у меня с Сиамом, и я был немало удивлен, обнаружив очень хорошую имитацию этого животного в восточносибирском ламаистском монастыре. Гусиноозерский слон был искусно вырезан каким-то бурятским или монгольским ламой из твердого дерева, а затем выкрашен в белый цвет, снабжен подходящей попоной и установлен на четырех невысоких колесиках. Скульптура слона была немного меньше настоящего, а бивни находились под таким углом, что натуралист был бы удивлен; однако, если принять во внимание, что местный художник, по-видимому, никогда не видел живого слона, копия была весьма близка к оригиналу. Белый слон, как показано на иллюстрации, запрягается в большую четырехколесную повозку, на которой установлена красивая, изящно выполненная усыпальница в виде двухэтажного храма. В июле, во время ежегодно отмечаемого ламаистского празднества, в усыпальнице этой помещается небольшая фигурка одного из верховных богов, и затем слона с повозкой проводят в триумфальном шествии вокруг ламаистского монастыря под музыку барабанов, труб, раковин, тарелок, гонгов в сопровождении, наверное, сотен трех ослепительно разодетых лам.
В то время, как мы рассматривали белого слона, ко мне подошел Хайнуев и сказал, что, поскольку мы были первыми иностранцами, посетившими монастырь, Хамба Лама велел устроить для нас представление священного «танца бурханов». У меня возникло сильное подозрение, что мы обязаны всеми этими милостями несравненному умению Хайнуева переводить правду в вымысел; но если уж нас представили Великому Ламе как «посланников, если не послов, великой американской республики», то это безусловно была не наша вина, и, значит, не было причин не принимать предложенные нам любезности.
Возвратившись в главный храм, мы увидели, что все приготовления к танцу закончены. Он должен был исполняться на травяной площадке перед дацаном, где уже расставили стулья для музыкантов, а также для Шеретуи и его помощников. Вынесли большие барабаны и восьмифутовые железные трубы: ламы, поджав под себя ноги, уселись на плоские желтые подушки, уложенные на стульях, а мы заняли отведенные для нас места. По сигналу маленькой трещотки на площадку перед храмом выбежали двенадцать-пятнадцать странных, диковатого вида фигур, каких мне прежде никогда не доводилось видеть, и под грохочущий и ревущий аккомпанемент тарелок и больших тарелок и больших железных труб начали медленный, ритмичный, прыгающий танец. На четырех или пяти танцорах были огромные черные маски, изображавшие ухмыляющихся монгольских духов, и к головам последних были прикреплены тоненькие прутики с разноцветными флажками на концах. У двоих танцоров на плечах были черепа и маски смерти, у одного — голова с рогами марала, а другой был увенчан головой и рогами быка. Трое или четверо танцоров, изображавших добрых духов и защитников веры, были без масок, на головах у них были широкополые шляпы с укрепленными на них золотыми украшениями тонкой работы в виде сердец; в руках они держали обнаженные кинжалы. Похоже, в их задачу входило изгнание с площадки духов в черных масках и с головами животных на плечах. Наряды всех танцоров были чрезвычайно богатыми и красивыми и столь замысловатыми и многообразными, что для полного и точного описания любого из них потребовались бы две-три страницы. Материалами для нарядов служили малиновый, алый, голубой и оранжевый шелк, парча цвета старого золота, фиолетовый бархат, круглые серебряные броши, поддерживающие нитки белого бисера, а также разнообразные золотые и серебряные украшения, которые сверкали и блестели на солнце, когда танцоры кружились и подпрыгивали под мерный грохот тарелок и удары больших барабанов. Представление продолжалось минут пятнадцать, и последними ушли с площадки бурханы с золотыми украшениями на головных уборах и с обнаженными кинжалами в руках. Для меня было очевидно, что этот священный «танец бурханов» представлял собою разновидность религиозной пантомимы или мистерии, однако получить у Хайнуева сколько-нибудь вразумительное разъяснение его значения мне не удалось.
Вернувшись в дом Великого Ламы, мы увидели, что нас ждет отлично приготовленный обед с ликерами и мадерой, чтобы взбодрить «посланников», и большим количеством водки для Хайнуева. После обеда я имел продолжительную беседу с Великим Ламой о моей стране, о географии и о форме Земли. Мне казалось странным, что в девятнадцатом столетии можно еще где-то встретить грамотного человека и высокопоставленного церковного деятеля, который никогда и не слышал об Америке и не совсем был уверен, что Земля круглая. Таким человеком был Великий Лама.
—Вы бывали во многих странах, — сказал он мне через переводчика, — и разговаривали с умными людьми на Западе; каково ваше мнение относительно формы Земли?
—Мне кажется, — отвечал я, — что она подобна большому шару.
—Мне уже приходилось слышать нечто подобное, — произнес Великий Лама, задумчиво глядя в пространство. — Русские чиновники, с которыми я встречался, говорили мне, что Земля круглая. Это представление противоречит тому, чему учат наши старинные тибетские книги, однако я заметил, что русские мудрецы точно предсказывают затмения; и, если они могут заранее сказать, когда Луна закроет Солнце, им, наверное, что-то известно и насчет формы Земли. А почему вы думаете, что Земля круглая?
—У меня на то много причин, — отвечал я. — Однако, быть может, самый лучший и сильный довод в том, что я обошел ее вокруг.
Эти слова, казалось, потрясли Великого Ламу.
—Как это обошли? — спросил он. — Что это значит — «вокруг»? Как вы можете знать, что обошли ее вокруг?
—Я повернулся спиной к дому, — отвечал я, — и в продолжение многих месяцев путешествовал по солнцу. Я пересек обширные континенты и великие океаны. Каждый вечер передо мной садилось солнце, и каждое утро оно поднималось за моей спиной. Земля всегда казалась плоской, но я не мог нигде найти ни конца ни края, и, наконец, проделав путь длиною более чем в тридцать тысяч верст, я снова оказался у себя на родине и возвратился к своему дому со стороны, прямо противоположной той, откуда я покинул ее. Вы думаете, я бы смог проделать это, если бы Земля была плоская?
—Это очень странно, — проговорил Великий Лама после минутного размышления. — Где находится ваша страна? Как далеко она от Петербурга?
—Моя страна находится дальше от Петербурга, чем Петербург отсюда, — отвечал я. — Она расположена прямо под нашими ногами; и, если бы мы смогли пройти прямо сквозь землю, это был бы самый короткий путь до нее.
—Значит ваши соотечественники ходят прямо под нашими ногами головами вниз? — спросил Великий Лама с явным интересом и удивлением, хотя ни один мускул не дрогнул на его привычно бесстрастном лице.
—Да, — сказал я, — а им мы кажемся сидящими здесь вниз головами. Затем Великий Лама попросил меня подробно описать маршрут, по которому мы следовали из Америки в Сибирь, и назвать страны, по которым мы проехали. Ему было известно, что на западе Россия соседствует с Германией, он слышал о Британской Индии и об Англии — вероятно, через Тибет — и имел смутное представление о размерах и местоположении Тихого океана, но об Атлантическом океане и о континенте, который лежит между двумя великими океанами, он ничего не знал.
После долгой беседы, в продолжение которой мы рассмотрели сферичность Земли со всех точек зрения, Великий Лама, казалось, частично, а может и полностью, согласился с истинностью этой теории и, вздохнув, проговорил: «Она противоречит тому, чему учат наши книги, но русские, должно быть, правы».
Весьма примечательно, что д-р Эрман, один из немногих иностранцев, побывавших в Гусиноозерском монастыре до нас, имел почти такую же беседу относительно формы Земли с человеком, который был тогда (в 1828 году) Великим Ламой. Прошло почти шестьдесят лет после визита д-ра Эрмана, а теория о сферичности Земли продолжала все это время волновать церковные умы в этом далеком восточносибирском монастыре; и нет ничего невероятного в том, что и через шестьдесят лет какого-нибудь путешественника с Запада будущий Великий Лама попросит объяснить, почему он думает, что Земля круглая.
Часов в пять вечера, после того как мы обменялись с Великим Ламой фотографиями, поблагодарили его за любезность и гостеприимство и с сожалением распрощались с ним, заботливый и предупредительный Хайнуев, обнажив голову на виду у толпы прислужников и учеников в черных рясах, бережно усадил нас в старую повозку, и мы отправились назад в Селенгинск.


















